— Да что ты, братец, точно меня умирающим считаешь?.. Я жить хочу и буду жить… Слышишь, Антоша!.. Милый, дорогой мой… Довольно я мыкался, терпел унижения, делал подлости, пьянствовал… побирался… Я встретил тебя, такого же горемыку, бедного, брошенного… и твоя любовь привязала меня к жизни и пробудила во мне человека.
Он задыхался и все-таки продолжал, точно торопясь высказаться, глядя с бесконечною нежностью на Антошку:
— И теперь, когда я горжусь тобою, твоими успехами, когда я так привязался к тебе, моему умному, славному мальчику, и вдруг умереть… Нет… Я этого не желаю… Ты что же плачешь, мой милый… Зачем ты так смотришь?.. Или в самом деле…
Выражение ужаса вдруг исказило черты «графа». Он шевелил губами, и звука не было. Он как-то жалобно замычал и бесконечно грустными глазами, точно моля о помощи, глядел на Антошку.
— Это ничего… пройдет… доктор говорил… ей-богу, ничего, Александр Иваныч, — безумно выбрасывал слова Антошка и припал к холодеющей руке «графа», орошая ее слезами.
— Сейчас бегу за доктором, Александр Иваныч.
«Граф» отрицательно помахал головой, не сводя тускнеющего взгляда с Антошки.
— Ну, так пошлю…
И Антошка выбежал, чтобы распорядиться.
Когда он вернулся в комнату, «граф» уж не дышал.
Через три дня за скромным гробом шли на Смоленское кладбище три человека: Антошка, бывшая квартирная хозяйка и прачка Анисья Ивановна, и Нина. Она приехала в Петербург, получив от Антошки телеграмму о смерти дяди.
Других родных он не известил.
Никто не говорил речей на могиле «графа». Только Антошка безутешно рыдал, и плакали Анисья Ивановна и Нина.
Возвращаясь с кладбища работать на завод, Антошка еще сильнее почувствовал свое сиротство. Но, сознавая себя одиноким, он знал, что благодаря покойнику он бодро и стойко выдержит битву жизни… Она уже улыбалась ему, еще недавно несчастному нищенке.
В то же лето на могиле «графа» красовался красивый железный памятник, весь сделанный руками Антошки.
В эти предпраздничные дни в большой, красиво убранной квартире контр-адмирала Лещова шла такая же усердная чистка, какая происходила и во всех домах столицы.
Из всей прислуги адмирала особенно неистовствовал по приведению адмиральского кабинета в порядок пожилой, небольшого роста, плотный и коренастый человек, в куцей измызганной черной тужурке, в стоптанных парусинных башмаках, какие носят в плаваниях матросы, с широким, далеко неказистым, несколько суровым лицом, на красноватом фоне которого алел небольшой нос, похожий на луковицу, а из-под густых черных бровей блестела пара темных зорких глаз, умных и необыкновенно добродушных. Слегка искривленные ноги и здоровенные жилистые руки пополняли неказистость этой, на вид неуклюжей, сутуловатой фигуры.
Столь непрезентабельный для такой роскошной квартиры слуга, возбуждавший иронические улыбки в франтоватом молодом лакее, в горничной и кухарке, был Михайло Егоров, отставной матрос, служивший у Лещова безотлучно пятнадцать лет. Сперва он был у него вестовым, а после отставки остался при нем в качестве камердинера и доверенного лица, на испытанную честность которого можно было вполне положиться. Егоров совершил со своим барином немало дальних и внутренних плаваний, и все имущество барина было на руках Егорова. Оба они за это долгое время до того привыкли один к другому, до того Егоров был верным человеком, заботившимся о своем командире и о его интересах с какою-то чисто собачьей преданностью, что, несмотря на обоюдные недостатки, хорошо изученные друг в друге, они не могли расстаться, хотя и нередко грозились этим оба в минуты раздражения.
Не расстались они даже и тогда, когда адмирал, по словам Егорова, «на старости лет ополоумел» и, несмотря на самые едкие предостережения своего вестового, выслушанные адмиралом с сконфуженным видом, женился два года тому назад на молодой, хорошенькой и очень бойкой блондинке, которую Егоров сразу же невзлюбил и прозвал почему-то «белой сорокой».
Он тогда же просил адмирала «увольнить» его.
— Жили мы с вами, Лександра Иваныч, слава богу, одни, а теперь мне оставаться никак невозможно! — говорил Егоров своим мягким баском, поглядывая не без сожаления на смуглое, заросшее бородой, некрасивое и радостное лицо своего «ополоумевшего» адмирала.
— Это почему?..
— Сами, кажется, можете понять… Теперь у вас другие порядки пойдут с адмиральшей-то… Адмиральша потребует, чтобы вы взяли форменного камардина, а не то, чтобы держать такого, как я. Известно, молодой супруги надо слушаться, — прибавил не без иронической нотки в голосе Егоров.
— Ты, скотина, язык-то свой прикуси!..
— Прикуси не прикуси, а я верно говорю…
Адмирал, несколько смущенный, выругал Егорова на морском диалекте и приказал остаться.
— При мне будешь по-прежнему… Слышишь?
— Слушаю, ваше превосходительство…
— Только смотри… Не вздумай грубить барыне…
— Чего мне грубить?.. Я до барыни и касаться не буду… У их свои слуги будут… А я при вас…
Во всем угождавший своей молодой жене, в которую был влюблен по уши, адмирал, однако, решительно отстоял своего старого вестового, далеко не изящный вид которого и громкий грубоватый голос несколько шокировал изящную адмиральшу. Адмирал обещал, что Егоров не станет показываться ни в гостиной, ни в столовой, — для этого можно нанять приличного лакея, — а будет исключительно служить ему и ходить с ним в плавания. Он ведь так привык к Егорову.